Из записок Высокопреосвященного Леонида, архиепископа Ярославского

Я пришел в церковь уже перед концом обедни и занял уголок у южных дверей верхнего алтаря. Передо мною стоял, спиною ко мне, архимандрит, стройный, высокого роста, с прекрасно расположенною линиею плеч. "Это о. Игнатий", – подумал я. Это тот самый человек, имя которого так часто, в продолжение пятнадцати лет, было у меня на устах, человек, жизнь которого была для меня образцом жизни монашеской, но на которого я смотрел как на существо для меня недоступное, хотя мне и удалось побывать у него в пустыни раза два или три после того, как зародилось во мне желание монашества.

Обедня кончилась: начали раздавать образа священникам для крестного хода. Архимандрит обратился ко мне, поздоровался и, заметив на мне магистерский крестик, сказал:

– Вероятно, Вы профессор здешней семинарии?

– И притом, – отвечал я с поклоном, – человек, некогда имевший счастье быть Вам известен, но которого Вы, вероятно, никак не припомните. Это было в Петербурге, десять лет назад, и притом я был в другом, именно в военном платье.

– Во флотском мундире, – прервал меня о. Игнатий. – Очень польщен и чрезвычайно рад увидеть Вас и снова познакомиться с Вами.

Пока крестный ход продолжался, мы сидели в гостиной митрополита. Отец Игнатий расспросил меня о ходе моей жизни после того, как расстался я с ним, и сказывал, что время от времени он вспоминал обо мне, и изъявил удовольствие, что я помню его. Когда о. Игнатий услышал, что я никогда ни на один день не переставал помнить его, всегда благодарный за те наставления, которые нашел для себя благодетельными и жизненными , он отвечал мне: "У меня, отец Леонид, будет просьба к Вам: не забывайте меня в своих молитвах. Это общение молитв необходимо для душ, которые больше или меньше симпатизируют между собою".

Я слышал, что архимандриту Игнатию со стороны духовных дали знать, чтобы он просился на покой. Это дошло до Великой Княгини Марии Николаевны, она стала просить Государя. Император предложил Императрице: "Ты давно не была в Сергиевской пустыни: съезди и скажи Игнатию, что я на покой его не отпущу, а если хочет, пусть для поправленья здоровья просится в полугодовой отпуск". Так и сделали, и о. Игнатий едет на Бабайки.

Я решился изъявить сожаление о. Игнатию, что он оставляет обитель, которая без него должна будет возвратиться в свое прежнее состояние, и надежду, что его не отпустит Государь. Архимандрит ответил:

"Я должен со своей стороны сделать все, что требует от меня мой взгляд на самого себя. Управление нашей обителью чрезвычайно трудно. Это монастырь полуштатный, полуобщежительный и состоит совершенно в особенных отношениях. Например, обитель наша держится, главным образом, клиросом: иногда надобно было выискивать человека из мирян и держать его для хора, где он необходим. Впрочем, благодаря Бога, у нас есть внутри монастыря своя особенная духовная ограда: общение некоторых, с которыми мы более близки.

Монашество в настоящее время находится в тех условиях, в каких была Церковь Христова в века язычества. Это не корабль, а множество людей рассеянных по треволнению житейскому, которые должны общением молитв, письменных и иногда личных сношений путеводствовать друг друга. Вы не найдете в нынешнее время ни одной обители в собственном смысле слова, ибо правила Святых Отцов поражены, разъединены светскими указами; остались по местам монахи: они-то должны своим общением, святым и непорочным, восстановить монашество, для которого, когда угодно будет Богу, найдутся и обители".

Сквозь стеклянную дверь я увидел входящего нашего отца ректора и сказал о. Игнатию с замечанием: "Вот израильтянин, в немже льсти несть". Он отвечал, что уже наслышан о нем, и пошел рекомендоваться. Отец Евгений держал себя свободно, но из них никто не хотел принять на себя роли хозяина, и они продолжали говорить стоя. Пришел о. наместник, началась закуска.

Затем отец наместник куда-то скрылся, ректор также. Отцу Игнатию что-то говорил казначей. Между тем стали накрывать на стол. Пока профессор, прибывший с архим. Никодимом, расспрашивал меня о наших профессорах, я заметил, что ректора, сидевшие прямо против отца Игнатия, начали разговор и, мало-помалу, превратили его в шепот между собой, а гость остался сам с собою. Я подошел к нему и, так как в то время начали наезжать академические, давал ему разные сведения о каждом.

Отец наместник явился наконец, извинившись, что должен был служить панихиду по святителям. Отцу Игнатию уступили первые места за столом в другой зале. Он говорил мало – более молчал.

Узнав от моей матушки, что я ищу случая увидеться с ним и живу для этого в Академии, архимандрит Игнатий обещал, как скоро найдет свободную минуту, прислать за мною.

После обеда я гулял с отцом Сергием в Пафнутьевском саду. С ударом колокола к вечерне мы отправились домой: а против кельи отца Игнатия встретили меня два посланных за мною. Отец Игнатий стоял у окна: благородный овал его свежего румяного лица, в легкой тени уже не прежних кудрей, очень памятен. Мы выпили по чашке чаю, после чего разговор едва завязывается, – он только успел узнать ход моего дела о монашестве и о совершенном, слишком быстром расстройстве моих семейных дел, – как явились к нему с приглашением идти в ризницу: он стал было отказываться усталостью, просил обождать до завтра, но просили настоятельно. – "Нечего делать – подай мне крест".

Он пригласил меня в спутники. У входа в ризницу стояли ризничий, казначей и о. наместник. Отец Игнатий был изумлен и, вероятно, очень рад, что не дал отказа. Отец Антоний повел его через коридор на лестницу. Архимандрит Игнатий редко позволял себе замечания и вопросы, смотрел внимательно, но молча, без знаков удивления и восклицательных. На мою заметку, что по древним пеленам с изображением преподобного Сергия другие думают обличить благословляющую руку раскольничью, о. Игнатий заметил: "Но большой палец большею частью не виден, и спор неразрешим. Изображали в те времена и так, и этак, потому что не обращали на крестосложение, как на мелочь, никакого внимания, доколе не возникли споры".

Из ризницы повели нас в амбары хлебные, в пекарню, в хлебную, в странную, в больницу, в училище. Все в отличном порядке и чистоте: верно и Государь Император остался бы отлично доволен.

Из монастыря перешли во флигель призрения. Осмотрели больных, неизлечимо немощных женщин и убогих, и старушек – все опять так же чисто, благоустроенно... Мы дошли до крошечных комнат смотрительницы дома призрения женщин княжны Цициановой, старой грузинки. Наместник спросил чаю. Отец Антоний, вначале сухой, официальный, развертывался мало-помалу, сводя разговор на пустынножительство Саровское, – материя у него неистощимая. Он был подчас очарователен в своих описаниях. Отец Игнатий молчал. Наместник был решительно искренним пред своим гостем. При всей моей предрасположенности к отцу Игнатию, я почти был не за него.

Выходя, о. архимандрит благодарил отца наместника и, обратясь к княжне, сказал: "Ваша роль благородная и для многих завидная. Вы несравненно более живете в обществе и для общества, нежели те, кто фигурируют на балах столиц".

На следующий день после обедни о. архимандрит позвал меня. Подали чаю и аккуратно нарезанный благословенный хлеб. Разговор скоро завязался, и больше часа говорил он: я слушал в сладость. Вот содержание нашего разговора:

"Все в нашей деятельности, – говорил я, – должно быть направлено к истине и добру, и это двойственное стремление должно иметь выражение прекрасное. В первом случае относительно истины, что касается жизни нетленной, меня затрудняет неумение предоставить всего вере, частое уклонение от простоты Христовой. Кроме того, какое-то равнодушие к полезному труду умственному приходит нередко искажать благообразное течение моей келейной жизни. Причину этого равнодушия я вижу. Во время моего духовного образования я был раздвоен между новою для меня наукою и тяжелыми семейными отношениями. От этого и еще от иных причин в духовной учености моей остались пробелы: их надо восполнить, а между тем, я уже в таком возрасте, когда другие давно действуют.

Эта несвоевременность занятий ученических, эта безызвестность их убивает рвение. Я не пришел еще в уныние, я знаю по неоднократному опыту, что во мне есть энергия, что, когда принимаюсь за труд, цель которого определима и близка, тогда я не знаю устали. Но без прямой цели предпринимаемые мною труды начинаются так и сяк, продолжаются кое-как и кончаются ничем. От этого в жизни получается какая-то неопределенная вялость, которая выносится и в жизнь внешнюю. Душа начинает тяготиться всем: и кельею, и выходами, и делом, и праздностью. Боишься, чтобы безуспешная борьба не повергла в уныние, и предаешься равнодушию. Пусть меня несет теперь, куда хочет, вал страшный – девиз такого состояния души. Благодарю Бога, что сподобился благодати священства. Это одно поддерживает. Когда слишком тяжело и грустно, выпрашиваю у очередного иеромонаха дневную чреду богослужений и потом на несколько времени успокаиваюсь.

Начинаю часто с того, что после вечерни привожу в порядок свои комнаты, потом принимаюсь за работу, но и это до первой неудачи, до первой устали или до первой встречи с приятелем. Как скоро сделал перерыв – все приходит в хаос. Оставляю келью и ухожу в жизнь, но и тут тьма недоумения. Затвориться в своей келье не могу: по своему характеру и отношениям, люблю уединяться на время, для собрания себя, но потом жизнь общественная мне необходима. Вижу пример великих подвижников благочестия, которые духовно образовались в пустыне и уже потом выходили в мир на дело свое: они выходили уже из пустыни победителями страстей. Для меня жизнь уединенная представляется опасною не потому только, что она воздвигает сильнейшие брани, но и потому еще, что мне непременно придется оставить свою келью прежде, нежели уединение приведет меня к каким-нибудь желанным результатам, и тогда в миру будет для меня хуже прежнего.